gignomai (gignomai) wrote,
gignomai
gignomai

Categories:

Мой роман с жизнью: Слава Лучков (продолжение)

Понятно, что рано или поздно Лучков должен был оказаться в компании диссидентов. А что это было такое? Если танцевать «от печки», то сначала был Алик Гинзбург, которому спокойно не жилось. Он устраивал у себя дома (кажется) выставки художников-авангардистов (вспоминается, например, эстонский абстракционист Соостер) и издавал самиздатский журнал «Синтаксис» со стихами, понять причины непечатанья которых сейчас так же трудно, как расшифровать письмена майя. Алик, слава Богу, жив (увы, теперь уже умер – прим. 2008 г.) и даже активен, он как-то причастен к изданию эмигрантской газеты «Русская мысль», которую по причине исчезновения к ней интереса сейчас распространяют в Москве бесплатно, но я-то имею в виду тогдашнего Алика, у которого была мама Людмила Ильинишна («старушка», как называл он ее в глаза и за глаза) и в их дом в самом начале Полянки можно было прийти в любой вечер, застать там, как правило, кого-нибудь из знакомых и поговорить на темы, которыми мы тогда жили. Все помнят, конечно (это относилось к тому кругу, которому адресовались эти воспоминания во время их написания – прим. 2008 г.), что диссидентское движение началось с суда над Синявским и Даниэлем, точнее с волны, которую подняло это мероприятие. «Белая книга» с тайком сделанными записями судебных заседаний и еще кое-какими материалами, которую стал собирать Гинзбург с товарищами, и есть начало собственно диссидентской истории как череды порождающих и продолжающих друг друга поступков, персонажей и судеб. Синявского-Даниэля вы судите и сажаете за публикацию за границей неразрешенных текстов? Так мы сам ваш суд запротоколируем и опубликуем! Их, само собой, тоже судили – Алика, Юру Галанскова и еще несколько человек. А вот уже в ответ на это появилось «Обращение к мировому общественному мнению» Ларисы Богораз, жены Юлия Даниэля, и нашего со Славой старого приятеля Павлика Литвинова.
Ну, мне уже ясно, что разматывать здесь историю советского инакомыслия и правозащитничества, безусловно заслуживающую подробного изложения – в том числе, может быть, и с моим участием, ибо, даже и не принадлежав к нему сколько-нибудь всерьез, я видел, слышал и помню много – надо отдельно, не нарушая пропорций фигуры и фона. Есть, однако, в этой истории точки, без которых и здесь никак не обойтись.
Для «Белой книги» Алик попросил меня перевести выдержки из англоязычной западной прессы о процессе над писателями, я привлек к этому Лучкова – так и совершилось его приобщение.
А после того, как Слава подписал письмо в защиту Гинзбурга и Галанскова, его исключили из комсомола. Лучков, между тем, был еще и секретарь комсомольской организации в а-пе-эновском (сейчас снова скажут: челпановском) Институте психологии (что, понятно, никак не связано с его политическими взглядами) и личность очень популярная, так что молодежь институтская поднялась на его защиту. Особенно бушевали девицы, и почему-то мне этот женский бунт вспоминается такой, совершенно неправдоподобной, конечно, чисто, видимо, ассоциативно нафантазированной картинкой: толпа возбужденно шумящих женщин, затопляющая институтское фойе, большую аудиторию, подвалы, и Лучков, плывущий на толпой – его как бы несут на вытянутых руках… Все равно, разумеется, исключили, вопреки несогласию «низовой организации», а вскоре и уволили, кажется.
Третья важная точка относится к 1968-му году: суд теперь уже над Литвиновым, Наташей Горбаневской (она тоже есть в ЖЖ: ng68 ) и другими – над теми, кто на Красной площади продемонстрировал осуждение ввода войск в Чехословакию. Во дворе суда, где толпятся сочувствующие, не допущенные в зал заседаний, много тех, с кем в 70-е Лучковы будут много и тесно общаться, – генерал Григоренко, например. Но главное для хода Славиной жизни – то, что отсюда тянется ниточка американских дружб и любовей. Здесь я заговорил с Джерри Шектером, новоприбывшим в Россию и не знающим ни слова по-русски корреспондентом «Тайма». Потом, после того, как Джерри познакомил меня со своим многолюдным семейством (опять приходится скороговоркой – отдельный сюжет с массой своих поворотов и наворотов!) и я стал их посещать, позднее уже и с Таней, случилось как-то привести к ним Славу, который перед большинством других моих друзей имел преимущество свободной английской речи. Джерри, через два года уехавшего домой за океан, в московском бюро «Тайма» сменил Строб Тэлбот, – позднее первым принимавший Славу в Америке (детальнейшим описанием его роскошного вашингтонского дома заполнена немалая часть присланной Лучковым из Америки в качестве окружного послания московским друзьям магнитофонная кассета), а еще позднее поселившийся на наших телеэкранах в качестве заместителя госсекретаря, – потом появился Дэвид Сэттер, и так потянулась ветвящаяся цепочка американских и не только американских знакомств, многие из которых вскоре стали больше Славиными, нежели моими. На это еще наложилась эпопея «отказничества», порожденная тем, что власть под разными предлогами или вовсе без них отказывала в разрешении евреям, надумавшим уехать в Палестину. Этот диссидентский и околодиссидентский, отказнический и московско-западный, переплетенный дружескими, идейными, амурными и деловыми связями мир стал на долгое время едва ли не главным кругом лучковского общения и послужил своего рода тамбуром для его перемещения за океан.
А с Аликом Гинзбургом, кстати сказать, связано наше второе памятное путешествие, поскольку путь свой мы на этот раз проложили через Тарусу, где и жил тогда (в 1969-м?) Алик, которому после освобождения запретили вернуться в Москву. Если же по порядку, то я тогда решился реализовать свою idée fixe – постранствовать одному, без цели и налегке – настолько налегке, что даже без денег, что поначалу не было частью замысла, но поскольку отпускные были растрачены, то пришлось найти этому обстоятельству достойное оформление. Слава вызвался проводить меня до Калуги, где жила его старшая сестра Вета. Я с рюкзаком вышел из дому и, ощущая себя уже в пути, провел пьяный вечер в компании Лучкова и Лица на чьей-то (кого-то из команды) квартире в районе Зубовской. А утром мы сели на электричку до Серпухова. Оттуда шли пешком в Тарусу. Разыскали домик, где снимал комнату Алик. Ему, как и в Москве, до всего было дело. Узнавая адрес из западных радиопередач на Россию, к нему, как к Ленину, являлись ходоки с жалобами на притеснения. Об одной такой группке Алик рассказал, сопровождая речь удивленным похохатываньем и восхищенными возгласами в адрес России, в которой встречается столько всякой невидали. Это были субботники, воронежские крестьяне, которые в незапамятные времена и неведомыми путями восприняли иудейскую веру и теперь, именуя себя евреями, требуют отпустить их на «историческую родину». Я на своем дальнейшем пути забрел по узнанному от Гинзбурга адресу в субботническую деревню, но это опять боковое ответвление, уводящее от Славы.
А со Славой мы, даже не заночевав у Алика, отправились в Алексин – пешком же, по берегу Оки, потом – не помню как – добрались до Калуги, заглянули к Вете, где были две девочки-подростка, Славкины племянницы. Старшая, Женя была очень застенчива (через много лет, когда Лучков привез из Америки компьютер и стал оплачивать работу по компьютеризации словаря, Женя была нанята машинисткой), а младшая, Галя, наоборот, что-то нам танцевала, разыгрывала, словом, вела себя «звездой».
За Калугой был Козельск с разоренной Оптиной пустынью, где в помещении скита был «дом для престарелых», и вокзальной площадью, поразившей меня грязью и обилием ранее не виданных (в такой, по крайней мере, концентрации) типажей – пьяных, запаршивевших, с разнообразными увечьями и уродствами (сейчас бы таких назвали бомжами, но тогда мы этого слова не знали).
В Козельске Слава посадил меня – это была уже ночь – на местный поезд, в вагоне которого мы распили бутылку взятого на остаток денег дешевого портвейна – «партейного», как он называл это вино на жаргоне команды. (Кому-то могут показаться навязчивыми постоянные упоминания о выпивке. Но куда деться, если без этого не изобразить нищету и веселое поблескивание нашей тогдашней жизни!). Пунктом назначения был Белев, город соседней, Тульской области, откуда я предполагал двигаться к югу, чтобы в конечном счете встретиться в Одессе с Таней, что и состоялось, замечу для завершенности, опуская события почти месячного хождения.
Моя память о Славе без видимого насилия над содержанием самоорганизуется в три периода, один из которых вроде бы и закончился расставанием в Козельске. Встреча после моего возвращения (не оформляющаяся в конкретное событие-воспоминание) открывает основной словарный период (или среднесловарный), когда мы несколько лет, с перерывами и колебаниями интенсивности исписывали перфокарты… Потом опять было расставание: отъезд Славы, а потом и Риты с Аней в Америку. Если первый период можно назвать прото- или раннесловарным, то время, отсчитываемое от возвращения Лучкова в Россию – не возвращения насовсем после неудачи с гринкартой, а триумфального первого возвращения, чтобы, в соответствии с планом, намеченным в «Психологии и перестройке» (статья, написанная В.В.Лучковым, по прибытии в Америку – прим. 2008 г.), разворачивать на американские деньги советско-американский суперпроект и его важнейшую составную часть, проект «СЛОВАРЬ» – следовало бы именовать позднесловарным. Оно в общем-то закончилось с моим уходом из фирмы и нашим в качестве соавторов «разводом». Ни я, ни, кажется, Слава, после этого к словарю не возвращались. Точнее, совершались лишь технические действия: в офисе на Смоленском бульваре Марина Владимирова довводила и доввела содержимое перфокарт в компьютер (выброшены отработанные карточки были уже когда Славы не стало и Рите надо было освобождать помещение), а я до недавнего времени сдавал на продажу в магазины тоненькую синюю с белым брошюрку – мышь, которую родила гора мегаломаниакального замысла. Сейчас, когда все снова собрано вместе и находится у меня на дискетах, окончательно выяснилось не только то, что я теперь уже точно не потрачу на это ни минуты утекающего времени, но и то, что их, эти материалы и не отдашь никому – сырье, да к тому же устаревшее. Надгробие (надо же, Рите, жене Славы удалось найти этому монстру применение, говорит им пользуются студенты и он даже вывешен где-то в Сети – прим. 2008 г.).

Тут я приостанавливаю поток цепляющих друг друга и вываливающихся из памятной тьмы картин и звуков, чтобы попытаться ответить на такой, почему-то важный для меня вопрос: а какой была жизненная философия Славы – или, может быть, его «склад ума»?..
Мои дневниковые записи словарного периода нашего общения – это по большей части конспекты споров на философские и религиозные темы. Но не с Лучковым. При несомненной эстетической одаренности и культурной утонченности это был человек, как мне кажется, абсолютно лишенный религиозной и метафизической восприимчивости. «Земной» – повторю опять Огурчикова, т.е. целиком посюсторонний. Именно с этим, видимо, связано записанное где-то в конце «среднесловарного периода» впечатление (на котором, впрочем, может лежать и печать усталости от затянувшегося повседневного общения): «Непрерывное общение с Л. притупляет метафизическое чувство».
Правда, совсем оставаться в стороне он не мог. Волки религиозной озабоченности выли под самой дверью: мои напористые вопрошания, а позднее Ритино истовое воцерковление. Надо было отвечать на вызовы, и Лучков продуцировал доморощенные теологемы, вроде такой, например: а что имеют в виду те, кто утверждает, что Бога нет? Пусть объяснят, кого нет?
Как-то стал развивать мне свою концепцию христианства, больше напоминающую… – не помню что, скорее всего, это были какие-то обобщения собственного жизненного опыта, выраженные по-лучковски причудливо. «Что ты несешь, Слава? Какое это имеет отношение к христианству? Назови уж тогда это лучкианством». В ответ раздраженное: «То же мне единственный специалист…».
Здесь опять-таки надобны уточнения. Я бы совсем не хотел представить Славу эдаким толстокожим жизнелюбом (хотя радоваться жизни и наслаждаться ею он умел больше многих – по крайней мере, в светлые периоды своей жизни). «Как дела?» – спрашиваю я при встрече, имея в виду, скорее всего, общие дела, словарные то есть. Ответ: «Наедине с жизнью не чувствую себя комфортно».
В апреле 81-го года заявился с бутылкой чачи. С усилием изображал оживление. Говорил тосты – за нас с Таней, будто бы «проявляющих к нему снисхождение», за Аню с ее чистотой (что звучало вроде «святой простоты»)… Прочитал вслух из «Тайма» о журналистке Фаллачи, интервьюировавшей Леха Валенсу – с особым ударением на признании Валенсы, что он страшно устал… «Я это понимаю: холод и void (так и сказал по-английски) в груди»…
Похоже, что такого рода наплывы экзистенциальной тоски переживались им в одном ряду и в нечленимом единстве со всем этим сонмом специфических и неспецифических, локализованных и размытых физиологических ощущений, посредством которых поддерживался его непрекращающийся диалог с собственным организмом. То ли «организм дешевил» и потому не было «комфорта наедине с жизнью», то ли первое было внешним выражением второго…

«Жизнью», наедине с которой было дискомфортно, оказывался не только собственный организм, но и – я возвращаюсь к теме «холодной войны» – советская жизнь, понуждавшая к приспособлению. Светом в окошке была Америка, свободная и богатая. Раз как-то у нас дома за столом сидела экзотическая компания, в которой, кроме Славы и Строба, оказался бывший американский сенатор, приехавший своими глазами разглядеть, что такое Perestroyka. И я с изумлением слушал, как в общем-то далеко не сентиментальный Лучков, слегка, может быть, размякший от выпитого, серьезно и проникновенно сообщает американским гостям, о том, как «мы здесь» воспринимаем Америку: как богатого заморского дядюшку, на которого вся надежда…
Там – совсем другой тип отношений между людьми, демократичный и благожелательный, без снобизма и идеологического форсажа, свойственного «советским» (слово «совок» появилось позже и от Лучкова я его, кажется, не слышал). Два контрастирующих впечатления, которыми в разное время Слава со мной делился. Одно – от статьи советского журналиста, который, оказавшись на тусовке хиппи, с издевкой описывает щуплого и прыщавого Ромео и то, с какой с любовью и восхищением на него смотрит его Джульетта. Другое – от «группы встречи», с которой работал заезжий психолог: люди, раздевшиеся до нижнего белья, заглядывающие в глаза друг другу, хождение взявшись за руки и положив друг другу руки на плечи, поощрительные междометия и ласковые прикосновения (позднее я узнал звучный термин для этого: «интеркорпоральность»).
Не один раз повторял выношенную, видимо, мысль, оформившуюся в виде жестокой картинки – человека унизили, измучили, надругались над ним и, загнанный в угол, он безобразно, отвратительно кричит от боли, страха и ненависти к мучителям: «Так вот, не он виноват в том, что он так жалок и безобразен, а они».
Пожалуй что, в этом месте можно вспомнить про спор, который завязался между мной и Лучковым – о том, как оценивать наши советские детство и юность (это было уже в начале 90-х, во время одного из приездов Славы в Россию). «Жизнь» и «выживание» – так сформулировались наши полярные позиции. Life or survival, поскольку разговор шел по-английски, ради присутствовавшего при нем Джерри Шектера. Джерри, не имевший этого опыта, но задетый самой постановкой вопроса, сказал тогда: «You know, guys, I would like that we meet sometimes later and make a book together dealing with this stuff: life and survival». Не знаю, соберемся ли мы сделать такую книгу с Джерри – без Славы чего-то не будет, остроты что ли, горечи, которую он вносил…

Слава, конечно же, был прирожденным психологом, в том прежде всего смысле, который лучше всего передает английское слово counselor – профессиональный советчик. Из каких-то разнообразных, неисследимого происхождения впечатлений у меня сложился интегральный образ гуру Лучкова, окруженного своего рода «паствой» (представляется так, что молодыми женщинами по преимуществу), которую он «окармливал», выступая в роли всеобщего конфидента, психотерапевта, профориентатора, парапсихолога и т.п.
Педагогической гордостью Славы был Барри, эрдель, названный именем Барри Голдуотера, соперника Кеннеди на выборах в американские президенты. Барри был и в самом деле замечательный пес – отчасти, наверно, это была врожденная доблесть, но сказалось и строгое лучковское воспитание. Помню, как он приучал щенка не брать у чужих: гостя просили буквально под нос совать ему лакомство, а за малейшее проявление интереса стыдили и наказывали. Но и результат был налицо: самурайская гордость и преданность господину. «Мужик. Офицер! Яйца есть…» – повторял во время совместной жизни на кордоне Жужу.
Сложной, деликатной и явно выходящей за пределы моей компетенции темы воспитания дочери я касаться не собираюсь, но появление в поле моих воспоминаний Анечки, Анны-Марии приносит еще один пример лучковской нестесненности обычаями и стереотипами, в данном случае отечественной практикой именования (а можно еще вспомнить, с каким удовольствием он рассказывал, как Гантман назвал сына Крокодилом, как он требовал, чтобы так и записали в метрику и, хотя пришлось смириться с «Евгением», продолжал звать Кродей).
Что же касается профессионализации в психологии, то она в его случае шла путями довольно причудливыми. Почему, собственно, это был биофак, кафедра ВНД, а не существовавший уже к тому времени психологический? Думаю, что Славу тянуло уйти от гуманитарной трепотливости, которой он насытился на филологическом, и от идеологизма, влияние которого могло предполагаться в психологии, едва-едва отпочковавшейся от философии. Во всяком случае, направление было прямо противоположным тому, в котором двигалась в это же время большая часть моих собратьев по физике.
Дипломная работа делалась у Симонова, известного в первую очередь оригинальной (на мой вкус, впрочем, довольно убогой) «гидравлической» теорией эмоций, но посвящена была предмету экзотическому: парапсихологии, экспериментальному изучению телепатических явлений. Для каковой цели на испытуемого нацеплялось множество датчиков, от которых ворох проводов тянулся к самописцам, регистрировавшим всяческие физиологические коэффициенты, смысл аббревиатурных обозначений которых я, человек физиологически совершенно безграмотный, тогда впервые от Лучкова узнавал: ЭКГ (электрокардиограмма), ЭЭГ (электроэнцефалограмма), КГР (кожно-гальванический рефлекс)… Фактически, это был своего рода lie detector, который по измерениям потливости, температуры, сердечного стука и мозгового возбуждения – наряду с исчислением вероятности угадывания известных карт Зенера – должен был объективно ответить на сакраментальный вопрос: правда ли происходит чтение мыслей на расстоянии или испытуемые врут и придуриваются? «Чтецом» был рыжий и нервный Карл Николаев, у которого, как помню, не получалось и он жаловался на грубость эксперимента, разрушающего тонкую и хрупкую реальность ясновидения.
Неохота уточнять, хотя это, конечно, нетрудно (сохранилась же, наверно, Славкина трудовая книжка), порядок и хронологию его работы в Институте психологии (который уже упоминался по линии диссидентского дрейфа) и на психфаке, куда, в Лабораторию инженерной психологии, под начало Льва Петровича Щедровицкого, из какого-то «ящика» была перетянута и Рита, и где я тоже недолгое время зарабатывал на жизнь своей недавно образовавшейся семьи переводами с английского. Или Лучков работал в Институте, а только Риту пристроил на факультете?
Как-то все это, наверно, повлияло на выбор темы так и не защищенной диссертации, которая также зашкаливает вот этой устойчивой характеристикой всех Славиных начинаний – глобализмом: все-все об инженерной психологии и о том, что хоть как-то ее касается, включая историю ab ovo, современное состояние и мыслимое будущее.
А вот что в моей памяти осталось от его работы в «Вестнике МГУ» (комнатка психологической редакции размещалась на психфаке). Лучков с самого же начала стал единоличным и властным вершителем судеб журнала. Редактором он был в высшей степени требовательным. Заставлял по многу раз переписывать в соответствии с поставленными на полях вопросами и сделанными замечаниями. А потом еще долго работал над каждым текстом, доводя его до кондиции своей уже рукой. Им был даже сформулирован закон, определяющий пределы улучшения текста при редактировании: вклад редактора в это улучшение есть некоторая константа, а конечный результат получается присоединением этого вклада к мере достоинств того текста, который редактор получает, и этой мерой определяется.
«Писал статьи» – вспоминает в общем-то мало осведомленный об этой стороне его жизнедеятельности Огурчиков. В советское время путь пишущего к публикации был довольно труден, и оказаться в ситуации, когда ты можешь влиять на это, – стимулировало. Первой в «Вестнике» была напечатана наша со Славой совместная статья о «норме и патологии» – эта тема занимала нас обоих, и не случайно в СЛОВАРЕ такое непропорционально большое место заняли психиатрические, психоаналитические, дефектологические термины – вплоть до тщательно каталогизированных половых извращений.
Другая публикация в университетском журнале была посвящена Льву Выготскому. Статья – независимо (или зависимо?) от воли ее авторов, Лучкова и М.С.Певзнер, тоже, как и Леонтьев, из числа учеников Выготского, но во внутривидовой борьбе психологов оттертая в специальную область, дефектологию – была воспринята как акт прежде всего политический, ибо всем своим содержанием и пафосом была направлена против монополии доминировавшей тогда на факультете популяции учеников и последователей покойного декана Леонтьева, монополии, распространявшейся не только на интерпретацию наследия Выготского, но и на доступ к нему. Тем более, что научным руководителем Славы числился тогдашний наместник ЦК в психологии, директор «большого» Психологического института, большой недоброжелатель и гонитель леонтьевцев Б.Ф.Ломов. Боюсь, впрочем, много напутать, если вздумаю более подробно реконструировать тогдашнюю факультетскую сиуацию по запомненным (или даже записанным) отрывочным и желчно-высокомерным Славиным о ней суждениям…
Третье из известных мне Славиных сочинений на темы психологии (четвертое, если считать диссертацию) я читал на пляже в курортном поселке Бетта, где наслаждался морем и южным солнцем с сестрой Аней и Наташей Белостоцкой. Это был черновой вариант так, насколько я знаю, и не опубликованной его статьи про психику, о понятии «психика», которой он придавал очень большое значение…
В Бетте мы потом были и с Таней, и это обстоятельство напоминает мне о лучшем, кажется, нашем с ней месте летнего... (не хочется писать обычное в этом сочетании слово «отдых»: от чего нам, собственно, тогда было отдыхать) времяпрепровождения – Новом Свете. И это вполне уместно в этих воспоминаниях, потому что дает повод припомнить один из тех смачных рассказов, мастером которых был Слава: узнав, куда мы едем, он, побывавший в Новом Свете несколькими годами раньше, нарисовал красочную картину площади у винзавода, где из бочки, через резиновую трубку разливали в приносимые отдыхающими емкости вкуснейшее и очень дешевое сусло для шампанского и где всегда дежурили местные алкаши, которых по очереди подзывала продавщица – отсосать, чтобы лилось…

Ну вот, сколько я не оттягивал этого момента, пришла пора рассказать о словаре (надо сказать, что того отвращения, с которым я тогда, в 1997 г., вспоминал про эту словарную эпопею, сейчас уже .нету - одна из многих нелепостей моей жизни, да, может, и не целиком нелепость... - 2008 г.).
А что, с другой стороны, рассказывать? Как все начиналось со скромной идеи перевести и адаптировать какой-нибудь из американских психологических словарей – примерно в равной степени для заработка и из интереса к делу? Как постепенно разрастался этот замысел – по соображениям поначалу вполне разумным: нельзя давать переводы без пояснений, неразумно ограничиваться чисто психологической терминологией (да и где ее границы?), один словарь хорош одним, другой – другим, и поэтому расширялся круг источников..? Как каждый из нас тянул в свою сторону, подтягивая очертания этого все более бесформенного предприятия в сторону своих менявшихся со временем (а оно затягивалось) интересов? Как мы принимали решение сделать рывок и закончить и тогда Лучков переселялся ко мне и мы писали, писали и все равно приходилось переключаться на что-то другое, также требовавшее внимания? Как мы обоюдно поддерживали в себе нежелание осмотреться (куда мы забрели и куда нас несет?) и вместо этого тешили друг друга рассуждениями о том, что мы делаем нечто небывалое и никакие нормы словарной (и вообще) работы нам не указ? Мы называли его официально (в документах, поданных в издательство) «Большим англо-русским толковым словарем для психолога», а в шуточных сочиненьицах, во множестве возникавших «вокруг словаря» и сохраненных среди прочих бумаг на моих антресолях, – «Энциклопедией всяческих разностей». Сейчас, вывалив все эти отложения словесных игрищ сначала на стол, я думаю: а не они ли и есть основной продукт нашего словарного предприятия?
СЛОВАРЬ – это были тогда мы сами. Славарь и Воварь, как прозвала нас в ту пору Таня. Ядовитое соединение моего доходившего иногда до тупости (тому есть и другие примеры) упрямства и его гигантомании. Да, в этом было что-то самоубийственное в нас, та самая аутоагрессия, если угодно – с той только оговоркой, что сказать так значит только начать распутывать эту мистическую историю…

Антилеонтьевская статья и привела, надо полагать, к уходу из редакторов «Вестника»: сосуществование с факультетом стало невозможным. Во время его работы в Госкокомтруде (и моей в «Просвещении») работа над словарем прекратилась – мы ходили в присутствие. Встречались редко.
Была какая-то история с увольнением его коллеги-еврея. Слава с возмущением цитировал какого-то из начальников, откровенно объяснявшего: «Да их же одного возьми только – он с собой еще десяток приведет». Обсуждал идею письма в газету в защиту этого уволенного, но что-то не помню, чтобы такая статья была написана.
В одном из телефонных разговоров перед его отъездом в Америку (нельзя было уехать, не пройдя унизительного rite de passe – получения парткомовской характеристики, а ее не давали) выразился так: «С кровью отдираю от себя присоски прошлого».

Как-то незаметно поездка стала все больше напоминать эмиграцию – особенно когда туда были выписаны Рита с Аней. Пока они оставались тут, что-то о Славиной американской жизни доходило через Риту: объездил всех друзей, побывал на Гавайях на каком-то лингвистическом конгрессе, простудился... Была уже упоминавшаяся магнитофонная кассета – или кассеты, потому что у меня сохранилось впечатление, что это был монолог часа на четыре, – из которой, помимо описания спален и сортиров стробовского дома, запомнились выпущенные на волю и свободно разгуливающие по городу умалишенные… (Рита потом специально дала мне послушать соответствующее место кассеты, чтобы я убедился, что «сортирам» посвящено не более трех минут долгого и богатого наблюдениями рассказа об увиденный зорким Славиным взглядом страны – что ж, еще одно подтверждение того, что всякое воспоминание свидетельствует как о вспоминаемом, так и о вспоминающем, в данном случае обо мне, напрочь лишенном лучковской наблюдательности и интереса к быту).
Потом сведения о Лучковых привозили заезжавшие в Москву общие знакомые-американцы.
Об их быте в Стэмфорде я получил представление, когда побывал там осенью 1991-го. Вывезенный Славой в Калифорнию – вмонтированным (как соавтор СЛОВАРЯ) в проект американо-советского психологического братства и в состав подобранной им инициативной группы психологов, – был прихвачен с собой на обратном пути и погостил у них несколько дней, общаясь почти исключительно с Ритой: Лучков выглядел безысходно втянутым в какую-то не оставляющую ни минуты свободного времени активность (единолично окупированный им огромный подвал дома, половину которого они снимали, напоминал непривычному взгляду провинциала центр управления космическими полетами из фантастического фильма) да к тому же был явно сердит на меня за невнимание к затеянному им делу и американской супер-реальности.
Впрочем, рассказывать факты, в том числе и этой фантастической поездки – про пребывание в Эсалине, про беседы с американцами (полулежа на полу, облокотившись на одну из разбросанных повсюду подушек), про ночную прогулку по Сан-Франциско и ужин в ресторане, переоборудованном из фабричного здания и т.д. – мне неохота. Осталось впечатление, что Слава, наряду с основной объявленной целью: создать советско-американскую психологическую ассоциацию, еще и проводит своего рода исследование: наблюдает, как мы поведем себя «в цивилизованном обществе». Остался, кажется, не слишком доволен – мной, по крайней мере.

Я почти год боялся компьютера, привезенного Лучковым из Америки и установленного в «конторе» (мне не нравился англицизм «оффис», а Славу раздражала «контора» – так, говорил он, при Советах называли КГБ) моего кооператива «Путь» в доме Нирнзее на Гнездниковском (где я сейчас в одиночестве перечитываю и снабжаю вот этими маленькими примечаниями этот текст – 2008 г.), и не знал, как к нему подступиться. Постепенно, однако, эта непривычная штуковина становилась инструментом. Пришло время, и в отсек за шкафом начали ежедневно приходить и усаживаться за компьютер девочки-машинистки, сначала Оля, дочка Аниного приятеля Лени Бондарчука, подрабатывавшая в ожидании разрешения на выезд в Израиль, а потом та самая Славина племянница Женя.
Эта работа – организация скорейшего ввода материалов СЛОВАРЯ в компьютер – и составляла по мысли Лучкова мою основную обязанность в качестве работника московского отделения «Советско-американского центра обмена», который отпочковала от Эсалинского института Далси Мерфи и в котором Слава воглавлял часть психологическую (Vice President. Director, Psychology Project – напечатано на визитке). Руководить другим направлением работы, написанием обзоров об истории и нынешнем состоянии советской психологии, был позван Лев Петрович.
И опять я останавливаюсь перед перпективой втянуться в занудное (если быть последовательным, а иначе ничего нельзя будет понять) и отвлекающее от образа Славы изложение событий и обстоятельств наших занятий – сперва в арендованной квартире на Садово-Кудринской, а потом в другой, уже принадлежавшей фирме, на Смоленском бульваре. Между тем, есть всего лишь две вещи, о которых мне хочется сказать в связи с этим «позднесловарным» периодом нашего общения.
Первое: о чувстве благодарности за возможность провести этот отрезок времени так – в тех условиях и с теми людьми – как он был проведен. Даже и не вполне одобряя то, что делалось в «московском оффисе», когда он находился в Америке (и выражая свои недоумения и неудовольствия при встречах и в письмах), Слава эту возможность нам сохранял.
Второе относится к тому содержательному развитию, которое претерпевала в это время идея СЛОВАРЯ. Был какой-то момент в нашем тогдашнем мыслеобмене, когда мы как будто вновь воодушевились масштабностью нашего СЛОВАРНОГО ПРОЕКТА и нам показалось, что мы мыслим сходно. Слава внушал мне представление о безграничных возможностях, которые открывает богатая Америка, и явно провидел себя, нас у руля какой-то грандиозной организационно-деятельностной машины: ассоциации, конференции, фонды, проекты, программы и т.п., а я порождал культурно-политические утопии в жанре фэнтази. Проект СЛОВАРЬ приобретал черты проекта «нового мирового порядка»...
Но это было недолго. Мне хотелось, чтобы мы осмотрелись и заново продумали, чего хотим. И при удаленности Лучкова эти вопросы стали обсуждаться в семинаре, само существование которого воспринималось Славой как причуда, отвлекающая от ближайших задач, тех самых, осуществление которых открывало блистательное будущее.

Речи на Славиных поминках говорили незнакомые мне люди, с которыми, как я понял, он выиграл тяжелейшую борьбу в ситуации из числа типичных для нашего времени – борьбу за Гусь-Хрустальный между представляемой им американской компанией и бывшим руководством завода. От Минаса (компьютерщик, работавший в лучковской фирме – 2008 г.), наблюдавшего Славу в оффисе, во время его возвращений из Гуся в Москву, я знаю, как он приводил себя в чувство – не слишком экономным для организма образом: водка и горячий душ. Рита рассказывает, что ходил без лекарств при запредельном давлении (когда за ним приехала скорая, оно было под триста)...

Когда я собирал свои тетради и папки с разновременными заметками и документами, чтобы снова убрать их на антресоль, откуда-то выпала библиографическая карточка (на таких мы писали русско-английский словник к Словарю) с такой записью:
«19.7.? (воскрес.)
3 обстоятельства, мешающие Л. пойти на выставку «М. - П.»:
1) нежелание видеть одновременно такое множество своих хороших друзей
2) нежелание портить так хорошо начавшийся рабочий день
3) нежелание видеть множество мертвых вещей, когда так велика жажда видеть живое».
Выставка «Москва – Париж», о которой идет речь, была в Москве летом 1981 года.

В таинственном и страшном православном учении об уму непостижимом воскресении во плоти – для Суда – что означает слово «плоть»? Ведь это никак не может быть просто из праха воссозданное тело. Какого возраста? Не иначе как все возрасты, как-то стяженные в едином надвременном образе. И не одно лишь тело, но и все вещество нашей жизни – вещи, события, отношения («с носовым платком» – как писал Розанов).
И тогда новым смыслом начинают светиться другие таинственные – привычные, но от этого не менее таинственные – слова: о вечной памяти. Они – не о нашей, конечно, памяти, неверной и обреченной изглаживанию. Но и о нашей тоже, в меру даримой нам возможности соучастия…

Вернулся Леон и сообщил мне значение слов, поставленных в качестве заголовка. Это, оказывается, приветствие. И поскольку воспоминание – это своего рода встреча, то оно здесь вполне уместно. Привет, Слава! Рад тебя вспомнить… Припомнить. Помянуть.
Subscribe

  • (no subject)

    С Днем Победы! Вечная память погибшим, чтобы она состоялась.

  • веселися славный росс!

    По наводке известного конспиролога А.Дунаенва (danuvius) купил книгу аббата-иезуита О.Баррюэля "История якобинства" в переводе…

  • (no subject)

    Правда, хорошая статья о том, "за что воевали". Про смысл победы и про то, почему ее стоит праздновать, несмотря на все, что этот праздник…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 21 comments

  • (no subject)

    С Днем Победы! Вечная память погибшим, чтобы она состоялась.

  • веселися славный росс!

    По наводке известного конспиролога А.Дунаенва (danuvius) купил книгу аббата-иезуита О.Баррюэля "История якобинства" в переводе…

  • (no subject)

    Правда, хорошая статья о том, "за что воевали". Про смысл победы и про то, почему ее стоит праздновать, несмотря на все, что этот праздник…